aznevtelen (
aznevtelen) wrote2020-10-22 06:47 pm
![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Войтоловский о Крыленко
Войтоловский Л.Н. Большевики у власти. I. 26-го октября. // Киевская Мысль. К., 1917. №284, 18.11 (01.12), с. 1-2.
Проснулся я поздно и сразу почувствовал себя во власти тупого бездействия. На ногах точно тяжелые цепи. Не хочется ни двигаться, ни грустить, ни думать. С этим тяжелым чувством апатии я выхожу на улицу.
На улицах людно. У воззваний революционного комитета небольшие кучки солдат, стариков и женщин. Мне хочется уяснить себе выражение этих лиц, таких безучастных и вялых, и почему-то мне кажется, что у каждого на душе также невыносимо тоскливо и тягостно, как у меня. И так же сиротливо и холодно. Кажется, что люди изнемогают от мертвящего холода в груди и не чувствуют психической надобности друг в друге.
Лица, еще вчера считавшие себя призванными для трибуны и форума, сейчас угрюмо молчат. Как будто дело идет о событиях, разыгрывающихся в далеких краях, и кругом лишь немые зрители, без действующих лиц.
Одно чувство выплывает над всем, чувство гнетущей, мучительной подавленности. Точно настали дни безжизненной пустоты и тупой, пассивной бездеятельности. Точно не в Петрограде мы, не в столице, а сосланы надолго, навеки в немой, заброшенный городишко.
Временами мне кажется, что весь Петроград затаил на минуту дыхание и находится на границе двух страшных безумий: накануне паники или накануне братоубийственной свалки. Это пугливое безумие все растет и подымает со дна души всякую нечистую дрянь. По городу ползут гадкие, тяжелые слухи. Разсказывают о зверских насилиях, которым подверглись арестованные. Говорят об убийстве Терещенко и Коновалова. Из уст в уста переходят всевозможные варианты об убийстве Туманова: Туманова будто бы схватили на Невском, потащили в кексгольмски казармы, потом явилась толпа матросов, выволокла его на улицу, подняла на штыки и утопила в Мойке. Сообщают об истязаниях, учиненных над сдавшимися юнкерами. Их будто бы раздели донага, разстреляли и долго волочили их трупы по земле. Чья-то садическая фантазия усиленно работает над созданием этих омерзительных вымыслов и с наслаждением муссирует каждую гнусную подробность. И эта настойчивая, привязчивая, безпощадная работа приносит свои пышные плоды. Открытая ненависть к большевикам и жесткие приговоры несутся из рядов вчерашних друзей.
Все это оскорбительно до последней степени. И в то же время собственная мысль безпрестанно колеблется между отрицанием этих слухов и их полным признанием. Дикое поведение победителей, закрытие газет (сегодня вышли только «Новая Жизнь» и «Правда»), беззастенчивые расправы с противниками зарождают невольное сомнение, по какому же ведомству должны быть зачислены коммунары из Смольного?.. Каждую минуту душа против воли наполняется и всасывает новые свирепые слухи. А память услужливо подсказывает старинные выводы психологов: жестоки все честолюбцы, фанатики, узкие натуры, эгоисты и абстрактные доктринеры. Кажется, чего-чего, а доктринеров-фанатиков и узколобых упрямцев в рядах большевистской партии более, чем достаточно. И если выводы психологии правильны, то судьба русской революции является таинственно предопределенной: она будет измята и втоптана в грязь зодчими ленинского социализма.
Захожу в «Асторию». Эта гостиница пользуется репутацией шикарного клуба, где за чашкой кофе собираются не только представители привилегированного петроградского офицерства, но также члены французской и английской военной миссий. Подсаживаюсь к столику, занятому флотскими офицерами. Разговор идет об «Авроре». И все на ту же тему: об издевательствах, которым подверглись офицеры на крейсере во время ареста. Старый моряк в каком-то высоком чине говорит с дрожью в голосе:
— Знаете, я человека в море спас. Сам бросился за ним: я любил солдат. Ведь мы все из одной среды во флоте. Я-же знаю: никогда такого изуверства не было. И вот теперь слушаешь... Почему? Откуда такая ненависть?.. Не понимаю. Ничего решительно не понимаю...
Прислушиваюсь к иронической беседе трех летчиков за соседним столом.
Один высокий, бритый, говорит, красиво грассируя:
— Уверяю вас,— Ц.И.К. тоже вставляет им палки в колеса.
— Да, да,— поддерживает другой, рыжеватый, легкомысленно постукивая пальцами по столу,— они все выходят в отставку... И, знаете, интересна статистика фамилий. Поднимается знаете, вопрос... доканчивает он что-то смешное шопотом.
— Ха-ха-ха,— звонко заливается третий, трясясь жирным бритым затылком,— Василий Андреевич у них комиссаром... Это важная штука, да?.. Надо его сейчас вызвать кофе пить... Слыхали?— продолжает он тише, указывая глазами на англичан,— всем этим Джекам Лондонам Троцкий приказал убраться в 24 часа вон из Петрограда. Лихой диктатор из него выйдет.
— Думаете, к диктатуре идет?
— А то как-же! Свой, левый Корнилов... А потом правый, прийдет!
— Нет, теперь за кадетами очередь. Никому другому, как им.
— А Керенский?
— Ну, теперь все кончено. Пока там Керенский будет собирать «товарищей», из Смольного уже послано: всем, всем, всем...
— Удрал все-таки. Успел. А то-бы разстреляла вчера «Аврора».
— С «Авроры» холостыми стреляли. Из Петропавловской дали две очереди шрапнелью. Оне где-то на Гороховой разорвались.
— Значит, мир?
— Не знаю. Я завтра уезжаю... при очень печальных обстоятельствах,— говорит длинный.
Толстый, насмешливо улыбаясь:— Печальных?
Длинный, весело:— А что вы думаете? Верховский всех слопает... Да, да, Верховский. Про него говорят, что этот все сделает. Это человек дела. Не Корнилов. У него не сорвется. Про Корнилова говорят, что у него львиное сердце и баранья голова, а Верховский — человек со змеей. Даром ничего не скажет. Каждое слово у него — фильтр. Все обдумано, взвешено. Этот, говорят, съест и Керенского и большевиков. Вот увидите! Но пойдет с большевиками. Сейчас это нужно. Потом, когда от них все отколются, и он отколется. Так и надо. Что-ж, если сила штыка...
Шатаюсь по городу. У лавок попрежнему хвосты. Публика угрюмо отмалчивается. Чуть ближе к рабочим кварталам, тем оживленнее на улицах. Но довольных, веселых лиц не видно. Не видно людей празднующих и верящих в свою победу. Все как будто ждут неминуемой катастрофы.
Становлюсь в очередь у табачной лавки. Здесь публика более разговорчивая и заносчивая.
— Зимний дворец разграбили,— говорит вслух господин в котелке.
— Кто вам сказал?
— В думе говорили. Все забрали. Даже в лазарете сестер милосердия ограбили. Частное имущество брали.
— Неправда все это,— раздраженно возражает солдат.
— Кабы неправда, не стали-б газеты закрывать. Знаем мы, для чего это делается!
— Буржуазным газетам дай волю,— огрызается солдат,— оне еще не такое наврут.
— Погодите, вот Керенский с армией прийдет, он вам пропишет!..
— Керенский с войсками,— передразнивает солдат.— Армия — тоже солдаты. Армия за буржуев драться не станет.
— Это я-то буржуй?— смеется господин в котелке.— Я по 15 рублей за груши не плачу.
— А кто платит?
— Те, кто папиросами торгует, да ворованным маслом... Вот кто!..
...В 3 часа, когда мы все собирались уходить, нам объявили, что все мы — совет войсковых организаций при военном министре — арестованы.
— Пришел какой-то вольный,— докладывал смущенно писарь,— назвался комиссаром и говорит: арестовать их.
Вышли в приемную. Там распоряжался какой-то молодой человек, лет 22, с бледным интеллигентным лицом и едва просвечивающимися черными усиками.
— Это ваше распоряжение об аресте?— обратился к нему председатель совета.
— Да, это мое распоряжение.
— Номер телефона революционного комитета?
— Зачем вам?
— Я хочу выяснить: кто поручил вам арестовать совет войсковых организаций?
— Я могу вам ответить: это мое личное распоряжение.
— Вы знаете, что такое совет при военном министре?..
И не сдержав волнения, С. резко крикнул:
— Да кто вы такой?
— Я комиссар военно-революционного комитета.
— Что-ж, вы неограниченный диктатор? Ведь мы совет советов: совет, возглавляющий все армейские комитеты.
Юноша небрежно пожимает плечами и произносит неуверенным тоном:
— Я сам представитель советов.
— Каких советов?— кричит грозно С.— этой кучки темных солдат и безумных авантюристов? Да знаете-ли, что вы делаете? Вы компрометируете социализм. Своими постыдными распоряжениями вы дискредитируете не только себя, но всю демократию. Где-ж ваше требование: вся власть советам? Ведь мы-то из всех советов совет. Мы контролируем все военное министерство, мы глаза и уши всей воюющей армии. Мы снабжаем, мы кормим, мы обуваем всю армию. Как вы смеете заикаться о нашем аресте? Кто дал вам право людей, выражающих волю всей русской армии, запирать под замок? Вы, человек, даже понятия не имеющий о том, что это за штука совет войсковых организаций, осмеливаетесь нас арестовать... Я требую, чтобы вы немедленно доложили вашему революционному комитету, что я — председатель совета и весь совет войсковых организаций арестованы вашим распоряжением без объяснения причин.
— Не волнуйтесь, товарищ. Я доложу, и если я поступил неправильно, я буду смещен.
— Я вам не товарищ. Потрудитесь исполнить мое требование.
Мы вышли из приемной. Минут через 20 стало известно, что распоряжение об аресте отменено. Мы не уходили и ждали официального заявления комиссара. Тот долго не приходил. Наконец явился, взволнованный и растерянный и начал сбивчиво объяснять:
— Видите-ли, я задержал вас потому, что не могу отпустить вас до выяснения некоторых подробностей... Я вынужден был так поступить...
— Насколько я понимаю вас,— перебил его резко председатель,— вы пришли принести нам извинение.
— Я пришел не извиняться, а объясниться.
— Ага! Значит вы не желаете извиниться, это ниже вашего большевистского достоинства. Тогда потрудитесь подписать протокол о случившемся и позвольте вам выйти вон.
— Почему вы так резко ставите вопрос? Я полагал, что между нами не должно быть таких разговоров.
— Да, я тоже полагал, что вы ухватитесь за тот совет, который вам был указан. Вы — человек, вчера родившийся в партии, осмеливаетесь арестовывать старых социалистов по личному капризу. Здесь есть лица, которые насчитывают за своими плечами по 12 лет каторги и по 15 лет партийной работы. Здесь заседают боевые солдаты и офицеры, облеченные доверием всей действующей армии и всего тыла, а вы мальчишка — не считает возможным откровенно признаться перед ними в своей безтактности. Ведь это — пощечина революции и армии. И теперь я требую — понимаете? требую!— чтобы вы немедленно извинились.
Комиссар стал ни жив, ни мертв. Путаясь и сбиваясь, он начал говорить о недоразумении, о том, что ему жаль. У дверей столпились солдаты, писаря, офицеры политического отдела, караульные с винтовками и внимательно слушали.
— Конечно, я извиняюсь перед вами, господа, и прошу мне верить, что это прискорбное недоразумение. Но я должен был так поступить. Другого исхода у меня не было... Но я извиняюсь.
Зрители у дверей иронически пересмеивались.
Солдат В—в, старый партийный работник, сказал с веселой улыбкой:
— Девять раз я был арестован жандармами, на десятый раз правительством Ленина и Троцкого.
— Да, начало хорошее,— поддержали другие.— Николай Романов в Тобольске могут спать спокойно: Ленин и Троцкий позаботятся о реставрации царского престола.
Войтоловский Л.Н. Большевики у власти. II. 27-28 октября. // Киевская Мысль. К., 1917. №284, 19.11 (02.12), с. 1-2.
27 октября.
Петроград продолжает оставаться во власти фантастических слухов. Слухи, как пчелы, шумным роем вылетают из незримой лаборатории и мгновенно разсеиваются по всем кварталам и уголкам. То говорят о приближении Керенского к столице, безмерно раздувая его боевые успехи; то уверенность совершенно покидает сторонников Керенского, и они начинают с испугом перешептываться об ужасах завтрашнего дня.
Каким-то безсилием и растерянностью, какой-то нудной подавленностью веет от всех этих перешептываний. Весь переворот совершается в холодных, вялых тонах. Ни горячей борьбы, ни страстных протестов. И ничего достоверного. Не только завтрашний день, даже самое ближайшее будущее кажется таким же неясным и туманным, как воздух, которым мы дышим.
Петроградская улица совсем потеряла свою легкую возбудимость. Лица — увядшие, неподвижно застывшие в одной какой-то мысли. Обыватель молчит. Он не считает себя обязанным открывать свои симпатии. Не разберешь его: то-ли он глубоко равнодушен к происходящим событиям, то-ли начинает постигать какую-то внутреннюю правду.
А житейские будни текут своим чередом: очереди, хвосты, переполненные кино-театры. Публика как будто решила игнорировать случившееся и находит, что сейчас полезно молчать.
Слегка поговаривают о забастовке, о всеобщем бойкоте. Публика еще сама не уяснила себе, что она намерена делать. Но кругом угрюмо грозят:
— Пускай сами все делают. Посмотрим, долго ли они усидят на штыках?..
Слабое место большевиков заключается в том, что их победа никого не притягивает и никого не увлекает. Наоборот, в реальность этой победы никто не верит. В политике еще больше, чем в поэзии, больше, чем в религии, нужна вера. А все, что происходит сейчас, постольку для обывателя реально, поскольку волнует его чувства, поскольку нарушает его ежедневные привычки. Никто не ждет от правительства Ленина и Троцкого никаких положительных результатов.
Гибельные же последствия их кратковременного владычества сказываются на каждом шагу. От всесильной власти большевиков брызжет чистейшим монархическим гнетом. Каждый час их господства втягивает нас и уносит в глубочайшие бездны безпринципности и политического цинизма.
Бальзак в «Человеческой комедии» разсказывает, как Грандвиль из презрения и ненависти к человеку подарил бедному тряпичнику тысячефранковый билет, чтобы сделать из него негодяя, вора и пьяницу. Глядя на действия большевиков, начинаешь думать, что в душе их шевелятся человеконенавистнические чувства Грандвиля.
Кто-то, пропитанный злобным скептицизмом и отвращением к России, проделывает злые эксперименты над душой простого, измученного русского солдата и прилагает бешеные усилия, чтобы сделать из него лентяя, грабителя и предателя родины.
И кто знает, может быть недалек тот день, когда из Смольного выйдут не только свои Мараты и Робеспьеры, не только свои Грандвили, но и свой m-eur Гильотен, знаменитый создатель французской гильотины.
Во всяком случае, если создание гильотины отодвинуто в отдаленное будущее, то налицо имеется уже «троцкорубка»,— стальной нож, отсекающий разом голову у всей русской печати. По распоряжению Троцкого идет беззастенчивый разгром печатного слова.
Брожу по ресторанам, перехожу из трамвая в трамвай. Повсюду мирные разговоры о музыке, о Японии, о дороговизне и ни слова о большевиках. Но под этими безразличными разговорами кроется твердая уверенность, что скоро все это закончится, как страшный сон. Только в одном трамвайном вагоне какой-то румынский офицер на дурном языке доказывал, путая русские и французские слова, что Россия вступила в полосу величайших исторических событий и произведенный Лениным переворот послужит предверием в царство социализма.
К вечеру сразу наступило какое-то темное молчание. Толпились солдаты. Шныряли автомобили. Но чувствовалось безлюдье и страх. Прохожие робко сторонились друг от друга. Только газетные мальчишки носились по широким тротуарам, бойко выкрикивая:
— Вечерняя газета «Рабочий и Солдат». Новое правительство Ленина!
Кто-то иронически бросил мальчику из темноты:
— Ты, малый, прибереги свои газеты. Через год по сто рублей за штуку будут платить.
И другой голос ответил первому резко и грубо:
— Смейтесь, смейтесь. Скоро забудете смеяться.
— Но-но!— свирепой угрозой пронеслось в темноте.
И трудно было сказать, против кого и в чью сторону было направлено это темное рычание. Но на минуту мне показалось, что молчание петроградской улицы перейдет в ураган и снесет все, что встретится на пути.
28 октября
....Керенского войска побеждают...
Эта фраза переходит из уст в уста и комментируется на все лады.
Некоторые физиономии окружены ликованием, и с вызывающей энергией люди на ходу кидают в пространство:
— Вот прийдет Краснов. Он им покажет!..
У дверей совета (войсковых организаций) сегодня нет караульных. Спрашиваю у швейцара:
— Караульных не было?
— Нет, сегодня не приходили.
И добавил с усмешкой:
— Надоело революцию делать. Говорят, Керенский их бьет.
Часу в одиннадцатом ко мне явился дежурный писарь:
— Пожалуйте в приемную. Там новый военный министр пришел, Крыленко. Никак сговориться с ним не можем. Не знаем, что ему надо.
Я вышел в приемную, где перед столпившимися писарями и офицерами держал речь небольшой круглоголовый и плешивый блондин, лет 35, одетый в засаленный заячий тулупчик, на подобие того тулупчика, который был подарен Пугачеву Гриневым.
Это и был Крыленко.
— Господа,— говорил он звонким тенорком,— как бы там ни было, но технический аппарат это все. Нельзя же остановить всю машину, когда от этого страдает вся армия. Можно быть политическими противниками, но это было бы ужасное бедствие, если вдруг забастовали и эти отделы — отделы по снабжению фронта. Ведь, мы ничего не знаем. Наделаем множество ошибок. Меня уже осаждают солдаты с фронта. Не знаю, когда они узнали, кто им сказал. Но они толкутся в Смольном с раннего утра, требуют помощи. В армии полнейший развал: ни хлеба, ни сапог, ни снаряжения...
Крыленко обвел своих слушателей блестящими, немного испуганными глазами и продолжал растерянным голосом:
— Вы должны нам помочь. Речь идет о спасении армии. Мы просим, мы требуем... И если вы все-таки не сделаете, мы должны будем признать себя в положении самообороны...
Вдруг лицо Крыленко передернулось, он скрипнул зубами, и, видимо наслаждаясь собственным великолепием, повторил с жесткой настойчивостью:
— Да, мы будем вынуждены прибегнуть к самообороне...
Кажется, в эту минуту Крыленко был искренне убежден, что он производит на слушателей жуткое впечатление.
— Господин Крыленко,— оборвал его резко один из офицеров,— вы говорите с нами, как военный министр? В таком случае мы должны заявить вам, что мы вашей власти не признаем. Вы угрожаете актами самообороны? Вы хотите нас запугать? Чем? Разстреливать нас будете?.. Стреляйте! Эти разстрелы уже ничего не убавят и ничего ни прибавят к вашей корниловской славе.
Крыленко побледнел, как полотно, и заговорил с испугом, трепетным голосом:
— Я... разстреливать буду?.. Вы меня не поняли, товарищ. Я только прошу вас, зная, что мы политические противники, оказать нам содействие, забыть ради армии, что мы стоим на разных платформах.
— Нет, мы с вами сотрудничать не можем.
— Но почему же?.. С кадетами вы умели работать, а с нами не можете?..
— Потому что мы предлагали вам раньше свои услуги. Мы доказывали, просили, упрашивали вас отказаться от вашей безумной затеи. Вы сами отлично знаете, что в этом гибель России, что не может быть места коммуне в такой отсталой стране, как Россия. Мы умоляли вас, мы брались уладить дело без пролития крови. Что вы ответили нам? Устами Троцкого вы заявили, что мы жалкий мусор, который дожидается только удара метлы истории. И Троцкий взял в руки эту метлу, а вам, господин Крыленко, вручил ключи от Петропавловской крепости, вам дал командовать армией. Ну, что ж? Командуйте. Распоряжайтесь. Сажайте своих противников в крепость. Бросайте нас в мусорный ящик.
— В крепость?.. Разстрелы?.. За кого вы меня считаете?— бледный, разстроенный и угнетенный, повторял Крыленко.
— За кого мы вас принимаем?.. Для вас это еще остается неясным?.. Мы вам сказали, что фронт против вас; что людям, измученным войной, а не тыловыми сражениями на трибуне, не до ваших искателей приключений. Фронту нужны реальные шаги по завоеванию мира. Вы же умеете только сверкать красивыми фразами и засверкаете пятками, когда ваша фальшивая карта будет бита. Поэтому, фронт против вас. И рано или поздно, вы будете раздавлены, как букашки. Но, вместе с вашей погибелью вы несете гибель всей демократии. Вот почему мы ушли со съезда... И когда мы уходили — с болью, с отчаянием в душе,— ваши тупые клакеры провожали нас свистом и издевательствами. И вот и теперь, когда у ворот Петрограда идет уже бой, когда демократия рвет на клочки своих же товарищей и братьев, а Родзянки готовят нам новую корниловщину, вы и теперь продолжаете политику крови и насилий. Вы арестовываете Зензинова и Гоца. Вы разжигаете вражду...
— Но что же нам делать?— спросил Крыленко почти умоляющим голосом.
— Пойти на капитуляцию. Честно, открыто заявить: Мы заблуждались. Правда на вашей стороне. Спасите русскую революцию.
— Вы думаете, что мы уже разбиты?
— Нет, мы этого не думаем. Сила штыка у вас. Но вы сами отлично понимаете, что это не все. Кроме штыка, нужна еще моральная поддержка. А мы вас ее не предоставим.
— Значит, вы хотите нашего поражения?
— Поражения большевизма? Да. Но не мы будем торжествовать, когда ваша авантюра окончится разгромом всей демократии. Наше искреннейшее желание вместе со всей демократией спасти и вас от поругания и мести...
— Вы это в самом деле?..— мягким, ласковым голосом обратился к оратору Крыленко, и лицо его задумчиво осветилось какой-то детской улыбкой.
Он был чрезвычайно забавен — этот большевистский министр в засаленном тулупчике, из кармана которого торчал огромный наган, и с растерянной детской улыбкой на губах. Я на минуту представил его себе в его настоящей роли, в роли учителя истории, с увлекательным мастерством высокопарно рассказывающего детям про громкие подвиги героев, про мужество классической старины, про мучеников коммуны, и мне стала понятной и открытой душа этого скромного, белокурого учителя, залезшего в драматическую шкуру российского Робеспьера и в костюме разбойника Чуркина разыгрывающего или, вернее, притворяющегося неукротимо-свирепым большевиком-коммунистом.
Войтоловский Л.Н. Большевики у власти. III. 28 октября. // Киевская Мысль. К., 1917. №281, 25.11 (08.12), с. 1.
Есть писатели, которым нужны темы совершенно несвойственные их жизни. Тихие усталые мечтатели, проводящие все свои годы дичась и в одиночку, они любят зычно разсказывать в своих книгах о рискованных встречах, о шумных и кровавых побоищах. Точно также и в обыденной жизни встречается не мало таких натур, которые по странному капризу судьбы, совершают поступки, абсолютно противные их собственных верованиям и привычкам, безусловно чуждые их душевному складу.
К числу людей такого именно сорта, мне кажется, принадлежит и Крыленко.
Он совмещает в себе наивную мечтательность мягкотелого русского интеллигента с жаждой уничтожающих выводов. Между тем, что он видит внутри себя, и тем, что он делает в жизни, существует непроходимая пропасть. И это вс время мешает Крыленко быть самим собою, придает его действиям характер забавной преднамеренности и является причиной противоречивых суждений о нем самом.
От природы это простой, немудреный и удивительно скромный человек. Но он хочет казаться существом необычайно загадочным и сложным. И особенно хочется ему быть самонадеянным и чрезвычайно уверенным в себе.
Дилетант и мечтатель, он ничем не одарен не только в избыточной, но даже в достаточной мере: ни верой, ни знаниями, ни мужеством. А Крыленко насилует свою волю и хочет прослыть бурно-пламенным и диким.
Он делает вид, что любит опасности, грозовые, мрачные дни возстаний, громкие трубы и воинственные крики, тогда как в действительности он совершенно другой.
Этот другой Крыленко, более чуткий, менее конвульсивный, открывается в минуты усталости, когда он вылезает из своего пугачевского тулупчика, когда он снимает с себя костюм разбойника Чуркина и произносит мягким и немного застенчивым голосом:
— Вот и еще один день прошел... и я еще один день не обедал...
В такие минуты мне почему-то вспоминается поэтесса Галина с розовым бантиком на шее и высокопарно-забавными стихами:
Как я рада, как я рада,
Что я строю баррикады...
В мечте и в теории Крыленко — немного воинствующий, немного наивный анархический утопист. На деле ему глубоко противны всякие крайности. Это не значит, что он неспособен на дикие и нелепые поступки. Силою сложившихся обстоятельств, именно ему, скромному учителю истории, суждено быть не словом, а делом, активнейшим из активных выразителей большевистской программы. Именно он обречен сеять ветер и пожинать кровавые бури. И вот тихий мечтатель, дичась и волнуясь, берется за драматические роли, и незаметно превращается в траги-комического буффона. Маленький, скромный и мягкий интеллигент раздувается до размеров безумно-одичавшего Герострата.
— Вы думаете мы Керенского боимся?— продолжал беседу Крыленко. И выдержав холодную паузу, добавил с противной чванливостью:
— Керенский будет у нас на цепи! Это пустяки. Об этом не может быть и речи. Для нас главное: чтобы военно-технический отдел продолжал работать по-прежнему.
— А для этого,— перебил его солдат С., член киевского совета солдатских депутатов,— необходимо, во-первых, чтобы вы совершенно не вмешивались в наши дела и не присылали своих комиссаров, которых мы не признаем; и во-вторых, тут нужно не столько наше содействие, сколько содействие генерала Маниковского, который сидит у вас в Петропавловке вместе со всеми членами временного правительства.
— А если я освобожу Маниковского,— протянул не без некоторой таинственности в голосе Крыленко,— технический отдел приступит к работе?
— Об этом надо спросить самого Маниковского. Мы не уполномочены отвечать за него.
— А вы, господа, приступите к работе?— обратился Крыленко к офицерам технического отдела.
— Позвольте нам обсудить положение,— ответил один из них.— Мы — между Сциллой и Харибдой. С одной стороны армия голодает и наш долг придти ей на помощь по мере возможности и сил. С другой — мы, работая с вами, берем на себя часть той ответственности, которую несет вы перед страной. А мы большевикам не сочувствуем, считаем гибельным их дело... Нам надо все тщательно обдумать...
Великолепно блеснув раза два перед слушателями многозначительным министерским: гм!.. гм!.. — Крыленко весело улыбнулся своей естественной улыбкой и дал на все наши требования утвердительный ответ. Решено было, что Крыленко сейчас же поедет в Петропавловку и распорядится об освобождении генерала Маниковского. А для того, чтобы последний отнесся к этому распоряжению с полным доверием, вместе с Крыленко был командирован в Петропавловскую крепость и я. Заодно с этим на меня возложено было поручение осмотреть, как содержатся заключенные. Я согласился.
Едем в автомобиле военно-революционного комитета. По дороге десятки раз нас останавливают патрули. Шофер таинственно отвечает: пропуск в фонаре, и мы едем дальше. Дорогой Крыленко, отбросив заговорщицкую таинственность и грозный повстанческий жаргон, обиженно жалуется:
— Нас оплевали, грязью забрасывают. Говорят, мы разграбили Зимний.
— Но вы сами виноваты,— возражая я.— Своими ничем не оправдываемыми арестами, реквизициями типографий вы заслужили репутацию террористов и башибузуков.
— А по-вашему как же?.. Конечно, очень приятно быть чистеньким, чтобы вас все прославляли за доброту. Но бывают такие моменты, когда злость это гораздо большая добродетель, чем умение улыбаться благосклонно и милостиво... Надо пользоваться, пока мы у власти. Назовите мне всех, кого вы считает вредными в армии, и я уберу их в 24 минуты...
— Не делайте таких рискованных предложений... А то я могу еще вспомнить из дедушки Крылова: «Чем кумушек считать трудиться»... Чем вылавливать подозрительных генералов, не давайте повода жаловаться на революционную армию, на оскорбление человеческих прав. Употребите все свое влияние, чтобы не обострять положения. Потому, что я боюсь, что не дальше, как через 3—4 недели ваши красные коммунары превосходнейшим образом от вас отрекутся и предадут вас.
— Как?
— Арестуют вас. Очень просто.
Крыленко смертельно побледнел:
— Ну, до этого еще не дошло.
— Бедный, бедный министр,— не удержался я от улыбки,— еще не дошло?.. И это вы говорите на четвертый день «возстания».
Крыленко болезненно улыбнулся:
— И добавьте к этому: четвертые сутки я не сплю, четвертые сутки не обедал...
Крыленко сидел бледный, с опущенной головой. Мне стало жаль его. Жаль человека, в ту минуту хорошо сознававшего все безумие своих действий и, быть может, оплакивавшего в душе собственную гибель. Мне захотелось дать его мыслям другое направление. И я сказал:
— А все-таки вы кое-что показали миру. Вы показали России, что в течение трех дней, пока вы стояли у власти, в Петрограде царил величайший порядок. Не было на улицах грабежей. Лавочники перестали нагло улыбаться своему изображению в витрине. Извозчики стали менее требовательны...
Лицо Крыленко радостно озарилось и он заговорил восторженным голосом:
— В самом деле?
— А вы и поверили мне. Вы в самом деле думаете, что пришли спасти мир, и только злоба мира оказалась сильнее вас? Эх, вы! Разве такие спасители бывают?.. С окровавленными руками, с тюрьмами, с таким апостолом, как Муравьев?.. Не из чрева пролетариата вышло ваше заговорщическое возстание, а из тощего голодного чрева неведомых искателей приключений. Оттого так много лицемерия в ваших действиях. Оттого и бегут в ваши ряды все те, которые давно уже избрали себе выгодное ремесло насильников и тюремщиков...
— Ваш пропуск?— оборвал нашу беседу суровый окрик.
Мы въезжали в ворота Петропавловской крепости.
Войтоловский Л.Н. Большевики у власти. IV. 28 октября. // Киевская Мысль. К., 1917. №284, 29.11 (12.12), с. 1.
Автомобиль проехал под низкими сводами каменных ворот и очутился в Петропавловской крепости.
Огромный мощеный двор, обнесенный высокой оградой, наполнен жуткою тишиной, которую сурово подчеркивают построенные шеренгой броневики.
Несмотря на обширные размеры, эта сжатая камнем площадь кажется тесным ущельем, настоящим каменным мешком, и человек, попадающий сюда, чувствует себя как бы проглоченным темными стенами.
Почему-то все здесь напоминает ловушку, из которой выбраться невозможно. Невозможно предугадать, что ждет тебя за каждым поворотом. И перед лицом этих каменных твердынь чувствуешь себя таким маленьким и безсильным, а мир, остающийся позади, рисуется таким далеким-далеким и отдаленным непроницаемой стеной.
Мы подъехали к так называемому клубу — административному центру Петропавловки. На деревянном крлечке стоял, прислонясь к дверям, молодой красногвардеец, почти мальчик, и, сурово уставившись на Крыленко, долго не пропускал нас. Наконец двери распахнулись, и мы прошли длинным коридором через строй рослых солдат, неподвижно сидевших вдоль стены с винтовками между ног. В конце коридора стоял такой же юный красногвардеец, как на крылечке, и уже более приветливо указал нам:
— Вот сюда.
Большая комната со множеством раскрытых и закрытых дверей гудела разгоряченными и нервными голосами. Утопая в облаках табачного дыма, десятки матросов, гвардейцы разных полков, молодые офицеры и штатские, в картузах, в полушубках и в папахах, спорили, говорили, кричали, двигались и обменивались шутками, каждым своим распоряжением и каждым размашистым жестом внося невероятную путаницу и толкотню.
Одни караульные хранили гробовое молчание и, казалось, сдерживали своим спокойствием эту расползающуюся машину.
Впрочем, все хотели казаться занятыми делом; но все, что тут делалось, вызывало мысль о полной растерянности и усталости. Со всех сторон из дверей высовывались всклокоченные головы с лицом издерганных и измученных людей, хрипло, пронзительно выкрикивали какие-то вопросы и, не дождавшись ответа, исчезали.
На столах в хаотическом безпорядке валялись кипы объявлений, газет, окурков, карандаши, гектографированные листочки и печатные пропуски.
При появлении Крыленко все глаза устремились на него вопросительно, и потом, принимая меня за своего, кто-то начал:
— Там опять...
Но Крыленко остановил его взглядом.
В это время вошел солдат и начал торопливо докладывать:
— Опять залп дали.
— Ну и что-ж? разогнали?— спросил Крыленко поспешно и внутренне дрогнув.
— Разогнали. 18 преображенцев дали залп — те разбежались.
— Кто стрелял?
— Вольные. Двух преображенцев убили.
— Значит, броневики посылать не надо?
— Нет, лучше послать. Потому толпа не расходится. Все на месте стоит. Другие подходят.
— Вы зачем?— обращается ко мне прапорщик армянского типа с черной бородкой.
— Это со мною, по делу,— отвечает Крыленко и объясняет, для чего мы приехали.
— Вот видите,— говорит, улыбаясь, прапорщик,— как мы легко освобождаем. Вы нас так легко не освободите.
— Ну,— улыбаюсь я в ответ,— мы, прежде всего, так легко арестовывать не будем.
— Мы ли вас, вы ли нас,— вмешивается другой офицер,— это еще пол-горя. Вот плохо будет, если не мы и не вы, а некто третий и нас, и вас в один мешок посадит.
— Это верно,— уныло поддакивает караульный солдат.— Только уж надо нам всем забыть про наши споры и на третьего дружно навалиться.
— Чтобы снова глотку перегрызть друг дружке,— угрюмо вставляет другой солдат. И выразительно заканчивает, тряхнув винтовкой.
— Эхх, Россия!..
Народу накапливается все больше и больше. Какая-то сестра милосердия в трауре хлопочет о пропуске.
— Вам зачем?— спрашивают ее.
— Вещи свои хочу вывезти отсюда.
Все выразительно переглядываются.
— Дайте мне пропуск на несколько раз,— просит она.
— Не могу,— говорит офицер:— положение у нас теперь переменное, и я больше как на один раз выдавать не в праве.
— Положение переменное,— усмехается другой офицер и издает тихий свист.
Нервно влетает молодой гвардейский поручик и обращается к Крыленко:
— Товарищ, мне надо с вами переговорить.
— Не могу, я занят.
— Мне 5 минут.
— И мне 5 минут,— заявляет другой офицер.
Крыленко уходит. Я остаюсь в комнате, и вскоре для меня становится ясно, что в этом хаосе есть одна твердая точка — в лице усатого унтер-офицера с холодным взглядом. Он сидит, закинув голову, бледный, решительный, и, видимо, всем распоряжается.
Входят десятки солдат с вопросами: где добыть мотоциклетку? где взять револьвер? где получить патроны?
На все вопросы следует один стереотипный ответ:
— Не знаю. Спросите вон там,— с выразительным указанием в сторону усатого унтера.
Входят дамы с испуганными глазами, молодые и старые,— жены и матери арестованных, и просят дрожащими голосами о свидании. И все молчат, пока вопрос не решается сухим полушопотом усатого унтера.
От этих просящих голосов у меня болезненно щемит на сердце. Мне мучительно стыдно, что в этих казематах, наполненных тенями мучеников русской свободы, в качестве экспертов в ремесле пресечения крамолы распоряжаются члены социалистических партий, люди, прикрывающиеся революционными знаменами. И я замечаю, что чувство тайного стыда подсказывает и другим, находящимся тут же, такие же мысли. Они сидят с опущенными глазами и не замечают или не хотят замечать, что десятки рук безконтрольно протягиваются к столам и пропуски незаметно исчезают в рукавах и карманах. Для чего? Никто не интересуется.
Наконец, приходит Крыленко и тоже обращается к усатому унтеру. Тот ощупывает «военного министра» своим обычным холодным взглядом, и между ними происходит такой разговор:
— Дайте мне револьвер,— просит Крыленко.
— А ваш где?
— Я свой отдал.
— Хорошо, я вам выпишу.
— Мне сейчас нужен.
— Сейчас нету.
— Ну, дайте ваш. Себе завтра выпишите.
Унтер долго молчит, и потом неохотно отдает свой револьвер. Мы выходим из клуба и направляемся вглубь крепости, в трубецкой бастион.
Снова караульные у калиток; снова опросы, пропуски. Какая-то дама хватает Крыленко за рукав и просит о свидании с полковником Ш.
— Знаю, знаю,— отзывается Крыленко.
Дама шепчет умоляющим голосом:
— Ведь он совершенно не виноват. Всего четыре недели, как на службе. Он заведующий хозяйством. В политику не вмешивался...
— Хорошо, хорошо,— бормочет растерянно Крыленко.— Его дело разсматривается. Вы не безпокойтесь...
Я смотрю на Крыленко, и не могу удержаться от иронической улыбки.
— Чему вы смеетесь?— спрашивает он, стиснув зубы.
— Воспоминаниям прошлого... И тому, что читаю у вас на лице.
— А что-ж вы на нем читаете?
— Непреклонную решимость: не поддамся, мол, буржуазной маниловщине... нас подобными нежностями не прошибешь...
Крыленко добродушно смеется:
— Вот в том-то и трагедия наша, что не умеем мы быть строгими... Поневоле придется обращаться к старым специалистам...